За этими бездарными, мертвыми газетными строчками я вижу, как в океан опускается солнце. Низкие лучи золотят зыбь. Волны темно-сини, густы. Над океаном пахнет рыбьей, странной жизнью. Стадо китов провожает светило на ночной покой. Среди стада плывет красавец. Один на десятки тысяч. Быть может, последний в мире герой легенд — Белый кит, внук Моби Дика.
Гарпунер идет к пушке, ему убить Белого кита — раз плюнуть: море спокойно, а мерцающую белую цель видно и под водой. Вокруг десятки других китов, целое скопление — перевыполняй план. «Белого! Белого!» — орет Латышев. Хлопает выстрел. Внука Моби Дика надувают воздухом, и вот туша уже на слипе, а на туше стоит Латышев, и со всех сторон щелкают фотоаппараты.
Зачем Латышев убил Белого кита? Он только объяснил, «что на земном шаре животные-альбиносы хотя и встречаются, но довольно редко». Но мы и сами знаем, что белые вороны — редкость.
Быть может, ученым интересно узнать состав пигмента в коже белого кита. Быть может, состав пигмента — важная вещь. Но легендарность чего бы то ни было или кого бы то ни было — великая ценность, ибо легенда — одухотворенность многих поколений людей, их любви, ненависти, талантов, почтения к миру. И если ты убиваешь легендарное животное, но не можешь объяснить зачем, то ты уже не ученый, не интеллигент — ты мещанин.
Легенда, миф — аккумулированный опыт наших лучших предков.
Когда Латышев полез фотографироваться на «белоснежную тушу», он топтал ногами своих предков, их фантазию и мужество.
Когда люди еще могли создавать легенды и мифы, они шли на Моби Дика с гарпуном в руках.
Если латышевым хочется убивать белых китов, пускай поедут туда, где и сегодня люди бьют кита с вельбота, — к чукчам и эскимосам Уэллена. Пускай живут там и выслеживают Белого кита, как выслеживал его Ахав. Тогда я поверю, что Латышев ученый, а не мещанин, что ему необходима истина, скрытая под белой кожей внука Моби Дика.
Медикам для научных целей не всегда хватает бесхозных трупов в моргах. Ученым, изучающим китов, сейчас полное раздолье — десятки тысяч китов втягивают по слипам на плавбазы наших флотилий: изучай не хочу!
Я понимаю глупое любопытство матросов, когда они хотят убить Белого кита. Это от молодости, душевной серости, от скуки длинного рейса, от непонимания того, что и зачем делают. И здесь-то Латышев, если он ученый, интеллигент, должен был толкнуть гарпунера под локоть и обругать капитана за бездумность. И охранять Белого кита от дураков, и дать внуку Моби Дика уплыть дальше в легенды. А «Комсомольская правда» напечатала бы прекрасную статью о благородстве ученого и красоте жизни вокруг нас.
«Киты-самоубийцы», — читаю я в другой газете. «Стадо китов приблизилось к побережью Калифорнии. И вдруг один кит за другим стали бросаться на скалы и отмели. Острые камни разрывают тела животных, многие из них, быстро теряя силы, остаются на песчаных отмелях и погибают. Мало помогли и специально созданные службы спасения китов. Но некоторых животных все же удалось отогнать от берега в открытое море и тем спасти от смерти. Это далеко не первый случай массового самоубийства китов. Что заставляет их „сознательно“ идти на верную гибель? Ученые пока ничего не могут ответить на этот вопрос».
Я отлично знаю, что существуют конвенции по охране китов, что промысел их регулируется законом. Но кто думает о том, что среди китов шныряют атомные подлодки, ползут бесчисленные тралы, рвутся учебные ракеты, торпеды, мины, снаряды, глубинные бомбы; что в моря ссыпают тысячи и тысячи тонн устаревшего и невзорвавшегося боезапаса, что в моря спускают отходы атомного производства, в моря падают самолеты с водородными бомбами, в моря сбрасывают отравленные воды химических заводов, в морях танкеры промывают танки...
И кроме всего этого по китам палят из пушек ученые типа Латышева, которые не знают, почему киты кончают самоубийством.
Пусть это звучит смешно, но я могу допустить, что самоубийства китов — это нечто вроде самосожжения буддистов. У них нет иного языка, чтобы обратить на себя внимание.
Погода баловала в районе промысла. И мы торопились с обменом пассажиров.
Вокруг были зеленая зыбь, простор океана, трепыхающиеся поля чаек над рыбным косяком, рыже-черные корпуса траулеров, ветерок, и солнце, и далекие полосы тумана, пустые бутылки на зыби за бортом, размокшие куски хлеба, камбузный мусор, на который избалованные чайки не обращали внимания.
И первое, что мы услышали на промысле в пятидесяти милях от Нью-Йорка по радиотелефону, было:
— "Достоевский"! «Достоевский»! «Добролюбов» говорит! Отвечайте для связи!
— Ну, я «Достоевский», — отвечал старческий, брюзгливый голос. — Чего авралите?
— Спички пошли, сплошные спички идут! — заорал молодым басом «Добролюбов».
— Что такое «спички»? — спросил я капитана.
— Черт его знает. Кажется, рыба маленькая, такая, что в ячеи проскальзывает, непромысловая рыба.
«Достоевский» долго и хмуро молчал. Наконец пробурчал, нечто преодолевая в себе:
— Идите сюда... — и дал координаты.
«Здравствуйте, Федор Михайлович! — подумал я. — Вот уж кого не ожидал встретить в заливе Мэн, так это вас!»
Из динамиков ревело:
Соленые волны, соленые льды,
А в небе горит, горит, горит звезда рыбака...
Трещали моторы вельботов, битком набитых смененными рыбаками.
Я смотрел на них с крыла мостика, на их задранные головы, кепки, шапки, шляпы, фуражки, платочки морячек. На пригвожденных к фанерным листам алых громадных омаров — сувениры, которые, говорят, приносят несчастье; чемоданы, сундучки, гитары, пакеты с копченой рыбой. Звенела в ушах крепкая ругань из крепких глоток, беззлобная ругань — от радости, от сознания, что четыре месяца вонючей и опасной работы, качки, бессонных ночей, тоски, ссор, недовыполненных и перевыполненных планов, грохота транспортеров в разделочных цехах — все это уже позади. А впереди отгул выходных или отпуск, и много денег, и пиво, свобода, жены, дети, морозная твердая земля...