За доброй надеждой - Страница 142


К оглавлению

142

Под вой боры

Когда в Новороссийске меня спрашивали о том, какой груз мы привезли с Ближнего Востока, я отвечал со сдержанной гордостью:

— Булавоусый малый мучной хрущак, малый мучной смоляно-бурый хрущак, суринамский мукоед и небольшое семейство жужелиц. Всего зверей пять тысяч четыреста восемьдесят четыре тонны.

До прибытия в Новороссийск мне был известен только один вредитель — «капустница». За мельканием этой бабочки сразу чудятся цветущие луга, полдневный ленивый зной и летние деревенские запахи.

На официальном языке наш груз назывался «шрот» — жмых хлопкового семени. Я видел грузовую разнарядку. Шрот шел в две сотни адресов. Украинские, сибирские, среднерусские, архангельские свиньи пускали слюнки в предвкушении обедов из сирийского жмыха. Но отправлять во все концы страны импортных хрущаков и мукоедов в живом виде невозможно. И нас поставили на фумигацию — в трюма накачали синильную кислоту или еще что-то более страшное; экипаж покинул судно, повесив плакаты с черепом и костями, подняв на мачте соответствующий флаг и выставив у трапа вахту.

Капитан оказался в городской гостинице, остальные — в гостинице для моряков. Она за городом, на берегу Цемесской бухты, земной пейзаж вокруг уныл — камни, грязь, опоры линий электропередачи, начатые и заброшенные стройки, трубы цементного комбината вдали. А бухта — огромна и прекрасна.

В подвале гостиницы есть буфет-забегаловка, где околачиваются бичи в ожидании встречи со знакомым морячком и бутылкой пива. В номерах чистенько, администраторши, как положено, строгие и вредные. Координаты, имена и должности проживающих им известны, «накатить телегу» они могут без труда, и если захотят, то и без всякого повода. А для моряка загранплавания любая «телега» — хуже туберкулеза.

Я прибыл поздним вечером на попутном «козле». Знаменитая новороссийская бора месила ночную темноту, а сильный ветер, когда я на берегу, расстраивает психику. Почему-то кажется, что все на берегу, если на него выбрался, должно быть тихо и корректно.

Корректности не получалось. Только я оформил пребывание, как погас свет. Во время боры этому не удивляются. Дежурная зажгла свечку и проводила до номера. «Слева за дверью ваша койка» — на этом ее заботы обо мне закончились.

В номере было еще четыре койки. Из тьмы спросили традиционное: «С какого?.. Откуда пришли?» Я ответил, разделся и лег. Рано утром нужно было брать у капитана порта справку о приходе, потом ехать к нотариусу в город и оформлять морской протест. Капитан боялся, что на пути из теплого Средиземноморья в холодный Новороссийск в трюмах произошло отпотевание и шрот подмок. На всякий случай следовало подать морской протест. Я считал все это перестраховкой чистой воды, но приказ есть приказ.

Соседи по номеру, очевидно, давно отоспались и теперь не давали мне уснуть. Старые-престарые морские анекдоты, рассуждения о девицах за стенкой — там жили выпускницы поварской школы, ждали своего первого назначения на суда, — и вечная морская травля...

Это великая вещь — морская травля. И философии в ней больше, чем находят литературные критики, но я устал и спать хотел. И уже засыпать начал, когда на невидимом окне зачирикали и зашевелились птицы.

Из тьмы раздалось:

— Мишка, ты птиц закрыл? Спать не дадут утром...

— Дрыхнет Мишка.

— Разбуди его, пусть птиц укроет...

Мишку разбудили, он послушно прошлепал к окну, вернулся в койку и сказал молоденьким голоском:

— Опять старпом снился! Сведет он меня в могилу... Еще на отходе из Калининграда сижу в каюте, судовые роли печатаю, он заглядывает, спрашивает: «Ты что делаешь? На машинке печатаешь?» Я говорю: «Нет». — «А что ты делаешь?» — «В хоккей играю». Он разозлился и дверью хлопнул. Дальше, в море уже. Засовываю в диван ненужные лоции. Жара. Лоций этих — до чертовой матери. Мокрый я. Качает, диван на меня падает все время. Старпом приходит, спрашивает: «Ты что делаешь? Лоции убираешь?» Я очередную засовываю и говорю: «Нет». — «А что ты делаешь?» — «В хоккей играю». Он злится. Я спать лег перед вахтой. Полог задернул, свет погасил. Он влезает в каюту, спрашивает: «Ты что делаешь? Спишь?» Я зубы стиснул, говорю спокойно: «Нет, Петр Альфредович, в хоккей играю!» И так мы уже через неделю видеть друг друга спокойно не можем. Он молчаливо требует, чтобы я к его привычке спрашивать про очевидные вещи привык. А я себя не могу перебороть. «Простите, Петр Альфредович, тут занято! — это я ему из душевой кричу. — Я тут в хоккей играю!» Он — старший, я — четвертый. Значит, субординацию нарушаю. Но нарушение такое, что ни под какую статью не подведешь. А избавиться от своей идиотской привычки он не хочет: натура — кремень!

— Не кремень, а осел, — прогудел кто-то во тьме.

— И вот понимаю я, — продолжал молоденький с отчаянием в голосе, — если он еще раз увидит, что я курю, подойдет и спросит свое: «Ты что делаешь? Куришь?» — то я ему окурком выстрелю прямо в глаз! Вот ситуация! И выхода нет! Даже ночами снится!..

Сутки за сутками мы ждали смерти хрущаков и суринамских мукоедов. Они не дохли. Бора выдувала из старых трюмов ядовитый газ. Его было полно в каютах и очень мало в шроте.

Мне полагался небольшой отпуск — отгул выходных дней. И я слезно запросил подмену. Она все не ехала.

Ветер сводил с ума. Городскую пыль и землю ветер смешивал над бухтой с солеными брызгами. Липкая рыжая замазка покрывала стекла окон. У центрального входа в Управление портом валялся огромный тополь, сломленный борой почти возле корней. На улицу было не выйти. Редкое такси отваживалось проехать по набережным. И вой — монотонный, тоскливый, как предсмертный вопль марсиан Уэллса.

142